ебовать весь зимний улов
за то, что всякий в этих местах должен сделать и сделал бы из простого
чувства товарищества! Экий, право, негодяй! Другой на его месте еще
хвалился бы потом целое лето тем, что ему привелось спасти соседа, а
он... заплатил ему за спасение жизни!.."
Йенсен и не замечал, что его справедливое негодование направлено
против него же самого. Это негодование было естественной, почти
инстинктивной реакцией полярного охотника на проявление подлости,
которой не было примеров в этих краях. Мысли Йенсена текли каким-то
вторым, вневолевым руслом, ничуть не затрагивая его собственного
отношения к тому, что происходило тут, на краю этой трещины, с ним
самим. Кнутом Йенсеном, и с его товарищем Яльмаром Свэном. Словно это
были совершенно различные категории событий - совершавшееся с лежащим
в пропасти Свэном и то, что могло бы совершиться, попади в такое
положение он, Йенсен. Одно было чистой теорией, маловероятной
отвлеченностью, пожалуй единственной, на какую был способен грубый
мозг Йенсена, другое было действительностью, практикой прозаической
жизни. В отвлеченности он, Йенсен, был прямой страдающей стороной. А
тут, в действительной жизни, ему чудилось, что он сможет считать себя
пострадавшим, если не использует счастливого случая, посланного
судьбой, - не получит со Свэна всего, что может получить. То есть
всего, что есть у Свэна.
Если бы он сам, Йенсен, сыграл такого дурака, всю жизнь совесть
не дала бы ему покоя!..
Он в последний раз глянул на расписку, делавшую его на четыре
зимы богаче, чем он был, и стал ее бережно складывать. Пришлось для
этого сбросить рукавицу. Мороз сразу прихватил пальцы. Йенсен подышал
на них, чтобы вернуть им гибкость, но дыхание оседало инеем на меховом
рукаве, а пальцам делалось еще холоднее. Пришлось сунуть руку за
пазуху. Под мышкой стало сразу холодно, несмотря на фланель рубашки,
зато пальцы отошли. |