тталкивала меня в их играх, в их привычках, в их языке.
Нет ничего более циничного, чем разговоры подростков, даже когда сами они
целомудренны, в особенности тогда. Многие из моих однокашников были просто
одержимы мыслями о женщине - может, эта одержимость была вовсе не так
предосудительна, как мне казалось, но выражалась она низменным способом.
Самых старших моих товарищей занимали жалкие создания, встреченнные во время
прогулок, - мне они были отвратительны. Я привык относиться к женщинам с
уважением, пропитанным всевозможными предрассудками; если они оказывались
недостойными этого уважения, я начинал их ненавидеть. Отчасти это
объяснялось моим воспитанием, но боюсь, в отвращении к ним было не одно
только доказательство моей невинности. У меня была иллюзия чистоты. Теперь я
улыбаюсь при мысли о том, что так бывает очень часто: презирая то, чего мы
не желаем, мы воображаем себя чистыми.
Книги я не винил, тем более я не склонен винить дурные примеры. Я верю,
дорогой друг, только в те искушения, которые гнездятся в нас самих. Не стану
отрицать, что чужие примеры перевернули мою душу, но не в том смысле, как Вы
думаете. Я был потрясен. Не скажу, что испытал негодование - это слишком
простое чувство. Но я думал, что негодую. Я был совестливый юноша,
преисполненный того, что называется самыми лучшими чувствами; я придавал
физической чистоте почти болезненное значение, может, потому, что, сам того
не зная, придавал также большое значение плоти. Мне казалось естественным
негодовать, к тому же мне необходимо было найти название тому, что я ощущал.
Теперь я понимаю: то был страх. Я боялся всегда, боялся непрерывно, боялся
неизвестно чего, это что-то должно было быть чудовищным и заранее
парализовать меня. Отныне предмет страха определился. Я словно бы обнаружил
заразную болезнь, которая распространялась вокруг, и чувствовал, хотя и
утверждал обратное, что она |