азет, а запальчиво, как о деталях
собственного кровного предприятия; одних царей одобряли, других ругали, и о
тех и других как будто что то знали такое, чего нигде не вычитаешь.
Подтверждалось это мое впечатление также и тем еще, как тесно
подружился с Абрамом Моисеевичем юнейший в доме Торик: Торик, несмотря на
великую свою обходительность со всеми людьми без различия, не стал бы терять
времени на разговоры, лишенные поучительности. Старик у него просиживал
часами: хотя у Марко с Сережей была комната общая, Торику отвели, конечно,
отдельную. Раза два и я напросился третьим в их беседу; в самом деле,
занимательно и сочно рассказывал старик о Севастопольской кампании, о смерти
Линкольна, о парижской коммуне, о Скобелеве, о процессе Желябова, о Буланже
и тому подобных явлениях из хроники черноморской хлеботорговли. Но помню,
что больше всего при этом мне импонировал не Абрам Моисеевич, а Торик; еще
точнее -- не сам Торик, который слушал и молчал, а его комната. Она была вся
заставлена книгами, отражавшими разные стадии его духовного развития.
"Задушевное Слово", "Родник", "Вокруг Света" и так дальше до ежемесячника
"Мир Божий" -- все в сохранности, в комплектах, в переплетах; русские
классики; целая полка Bibliothèque Rose и всяческих Moreeaux Choisis;
даже, к моему изумлению, "История" Греца, единственная книга еврейского
содержания во всем доме. Письменный стол содержался в порядке; правильным
столбиком лежали школьные тетради в голубых обложках, из каждой свешивалась
цветная ленточка, приклеенная облатками и к обложке, и к промокашке; на
стене висело расписание уроков...
А однажды случилось так: Анна Михайловна, когда мальчиков не было дома,
попросила меня принести ей словарь Макарова с полки у Торика, но я ошибся
дверью и попал в комнату, где еще никогда не был. Полагалось бы сейчас же
отступить, но я про это забыл, так меня разом удивила обстановка и |