ал тебя незнакомец, чье имя
трижды слетело с твоих уст, я пишу тебе это письмо. Я оставлю
его на столе, где ты найдешь его утром, если спустишься, как все
эти годы, к завтраку, как будто ничего не случилось, и
обнаружишь, что ты одна, о чем я искренне сожалею. В эту ночь,
когда я стоял подле тебя, Эльвира, мне стал ведом женский голос,
исполненный такой нежности, которой я никогда не знал..."
Барон. Пояс стал, кажется, слишком узок. (Отбрасывает его).
Мне стал ведом женский голос, исполненный такой нежности,
которой я никогда не знал... да.
Писарь. На этом мы остановились.
Барон. Хорошо... Ввиду таких обстоятельств... Изволь писать.
Ввиду таких обстоятельств я считаю себя вправе дать волю моей
тоске, которую убивал, глушил, хоронил в течение многих лет,
чтобы она не испугала тебя, Эльвира.
Писарь. "...Испугала тебя, Эльвира".
Барон. (ходивший по комнате во время диктовки,
останавливается. Непонятно, для кого он говорит - для себя или
для Эльвиры.) Еще раз море... Понимаешь, что это значит? Еще раз
безбрежная ширь возможностей. Не знать, что принесет тебе
следующий миг, слово, за которым устремляешься на другой край
света, корабль, случай, разговор в кабаке и кто-то произносит:
Гавайи! А когда просыпаешься, плещут волны, и ничего вокруг,
кроме неба, кроме моря, на которых где-то там повисли
континенты. Я их люблю, я думаю о них в светлые часы
одиночества, они на том созвездии, что сверкает дрожащим алмазом
в ночи...
Писарь. Не так громко, ваша милость...
Барон. Поговорив с пришельцем, как остро почувствовал я
опять нашу бренность! Бездна времени за нами, и темная,
неуловимая сущность вещей, природы, пустота бога, бурлящего в
вулканах, испаряющегося на море, цветущего в джунглях,
увядающего, гниющего, превращающегося в уголь и вновь цветущего,
бога, у которого не хватает глаз окинуть взором |