роман, где он выскажет все, что думает
об иудейском засилье.
Слушать его было и противно, и странно. Я был одет в стократ хуже, но
никогда не чувствовал себя в Москве униженным провинциалом. Напротив,
она вытащила меня из чагодайского прозябания, отнеслась бережно и нежно.
Да и вообще вся моя судьба - не была ли она опровержением его пьяных
жалоб?
- Просто ты еще с этим не сталкивался,- заметил он спокойно и, хлопнув
меня по плечу, заключил, что нам, добивающимся всего своим трудом
коренным русакам, надо учиться у евреев солидарности и держаться друг
друга, чтобы громадный город нас не сожрал.
Под конец мой интервьюер едва ворочал языком, но, несмотря на пьяный
угар, статью написал толковую, трогательную, с фотографией на фоне
памятника Ломоносову. Она мне так понравилась, что я не удержался и
отослал ее в Чагодай с тайной надеждой, что отец перепечатает сей опус в
"Лесном городке" и тем утешит добрую Анастасию Александровну, а также
утрет кое-кому нос.
Видит Бог, то был единственный раз, когда я позволил себе тщеславные
мысли. И, хотя никто на факультете не сомневался, что после университета
меня сразу же возьмут в аспирантуру, я играючи напишу кандидатскую
диссертацию, а к тридцати годам стану доктором наук и профессором, сам я
никогда не думал ни о карьере, ни об успехе.
Я не хотел, чтобы математика служила мне, но мечтал оставаться ее
смиренным послушником. Мне казалось, она является ключом к некоей тайне,
которую я призван разгадать. Никакие блага земного царства не могли
заменить трепет этой разгадки, я жалел людей, обделенных талантом и
обреченных жить обыкновенной жизнью, убогой и скучной, не знавших, чем
ее разнообразить, и оттого мучившихся от безответной любви,
непризнанности, бедности, зависти и болезней, и разговор с несчастным
писакой, олицетворявшим в моих глазах самое жалкое, что в мире
содержалось, только сильнее в этой правоте убеждал. Я был защищен от
всего дурного, что могло бы поколебать устойчивость моего соз |