говорил ты мне.-- Идешь два, три, четыре дня-- и уже ничего
больше не хочется, только спать. Я хотел спать. Но я говорил
себе: если жена верит, что я жив, она верит, что я иду. И
товарищи верят, что я иду. Все они верят в меня. Подлец я буду,
если остановлюсь!
И ты шел, каждый день перочинным ножом расширял надрезы на
башмаках, в которых уже не умещались твои обмороженные,
распухшие ноги.
Ты поразил меня одним признанием:
-- Понимаешь, уже со второго дня всего трудней было не
думать. Уж очень мне стало худо, и положение самое отчаянное. И
задумываться об этом нельзя, а то не хватит мужества идти. На
беду, голова плохо слушалась, работала без остановки, как
турбина. Но мне все-таки удавалось управлять воображением. Я
подкидывал ему какой-нибудь фильм или книгу. И фильм или книга
разворачивались передо мной полным ходом, картина за картиной.
А потом еще какой-нибудь поворот опять возвращал мысль к
действительности. И тогда я заставлял себя вспоминать
что-нибудь другое...
Но однажды ты поскользнулся, упал ничком в снег-- и не
стал подниматься. Это было как внезапный нокаут, когда боксер
утратил волю к борьбе и равнодушен к счету секунд, что звучит
где-то далеко, в чужом мире: раз, два, три... а там десятая --
и конец.
-- Я сделал все, что мог, надежды никакой не осталось --
чего ради тянуть эту пытку?
Довольно было закрыть глаза -- ив мире настал бы покой.
Исчезли бы скалы, льды и снега. Нехитрое волшебство : сомкнешь
веки, и все пропадает -- ни ударов, ни падений, ни острой боли
в каждом мускуле, ни жгучего холода, ни тяжкого груза жизни,
которую тащишь, точно вол -- непомерно тяжелую колымагу. Ты уже
ощутил, как холод отравой разливается по всему телу и, словно
морфий, наполняет тебя блаженством. Жизнь отхлынула к сердцу,
больше ей негде укрыться. Там, глубоко внутри, сжалось в
комочек что-то нежное, драгоценное. |