трубку. В нос бьет струя, несущая жизнь. Значит,
кислород в порядке... Значит... Ну конечно. Я просто болван. Все дело в
педалях. Я навалился на них, как грузчик, как ломовик. На высоте десять
тысяч метров я вел себя, как силач в балагане. А ведь кислорода мне едва
хватает. Расходовать его надо было экономно. Теперь я расплачиваюсь за свою
оргию...
Я дышу слишком часто. Сердце у меня бьется быстро, очень быстро. Оно
как слабый бубенчик. Я ничего не скажу моему экипажу. Если я войду в штопор,
они успеют об этом узнать! Я вижу приборную доску... Я уже не вижу приборной
доски... Я обливаюсь потом, и мне грустно.
Жизнь потихоньку вернулась ко мне.
- Дютертр!..
- Слушаю, господин капитан!
Мне хочется рассказать ему о случившемся.
- Я... думал... что...
Но я отказываюсь от своего намерения. Слова съедают почти весь
кислород, и я запыхался уже от трех слов. Я прихожу в себя, но я еще слаб,
очень слаб...
- Так что же было, господин капитан?
- Нет... ничего.
- Право, господин капитан, вы говорите загадками!
Я говорю загадками. Но зато я жив.
- ...мы их... оставили с носом!..
- О, господин капитан, до поры до времени!
До поры до времени: впереди - Аррас.
Итак, несколько минут я думал, что уже не вернусь, и все-таки не
обнаружил в себе того жгучего страха, от которого, говорят, седеют волосы. И
я вспоминаю Сагона. Вспоминаю о том, что рассказал нам Сагон, когда два
месяца назад, через несколько дней после воздушного боя, в котором он был
сбит во французской зоне, мы навестили его в госпитале. Что испытал Сагон,
когда, окруженный истребителями, словно поставленный ими к стенке, он считал
себя на краю гибели?
IX
Как сейчас вижу его на госпитальной койке. Прыгая с парашютом, Сагон
зацепился за хвостовое оперение и разбил себе колено, но он даже не
почувствовал толчка. Лицо и руки у него довольно сильн |