елого сна. За ними
потянулся народ; и много молодых, горячих слез, много молодых слов,
заостренных и сверкающих, врезалось в душу о. Василия.
Когда крестьянин Семен Мосягин трижды отбил земной поклон и, осторожно
шагая, двинулся к попу, тот смотрел на него пристально и остро и стоял в
позе, не подобающей месту: вытянув шею вперед, сложив руки на груди и
пальцами одной пощипывая бороду. Мосягин подошел вплотную и изумился: поп
глядел на него и тихо смеялся, раздувая ноздри, как лошадь.
- А я тебя давно поджидаю, - сказал, усмехаясь, поп. - Зачем пришел,
Мосягин?
- Исповедаться, - быстро и охотно ответил Мосягин и дружелюбно оскалил
белые зубы, такие ровные, как будто они были отрезаны по нитке.
- Что же, легче станет, когда исповедаешься? - продолжал поп и
усмехался весело и дружелюбно, как показалось Мосягину. И такой же улыбкой
ответил он:
- Известно, легче.
- А правда, что ты лошадь продал, и овцу последнюю продал, и телегу
заложил?
Мосягин серьезно и с неудовольствием взглянул на попа: лицо его было
бесстрастно, и глаза опущены. И оба молчали. О. Василий медленно повернулся
к аналою и приказал:
- Ну, сказывай грехи.
Мосягин откашлянулся, сделал служебное лицо и осторожно, грудью и
головой подавшись к священнику, громким шепотом заговорил. И по мере того,
как он говорил, все недоступнее и суровее становилось лицо попа - точно
каменело оно под градом больно бьющих, нудных слов мужика. И дышал он
глубоко и часто, как будто задыхался он в том бессмысленном, тупом и диком,
что называлось жизнью Семена Мосягина и обвивалось вокруг него, как черные
кольца неведомой змеи. Словно сам строгий закон причинности не имел власти
над этой простой и фантастической жизнью: так неожиданно, так шутовски
нелепо сцеплялись в ней маленький грех и большое страдание, крепкая,
стихийная воля к такому же стихийному, могучему тв |