а, ведь вообще-то она была шустрая, а этот жест, казалось, сделало
совсем другое существо, явившееся из бездны минувшего. Вопреки времени.
Наперекор всему, что
говорили новые поколения. Итак, повторяю в третий раз: она медленно подняла руку
и дрожащим
голосом, будто оправдывало ее только отчаяние, сказала: "Господь благослови тебя
и сохрани, пусть
сияет над тобою лице Его, и да будет Он милостив к тебе..."
Вряд ли отец сознавал, что, иллюстрируя свой рассказ, сам поднял руку,
медленно-медленно,
будто Сюннева простерла надо мной его руку и теперь они молились вдвоем:
- Да обратит Господь к тебе лице Свое и дарует тебе мир, во имя Отца, и
Сына, и Святого Духа,
ами...
Он осекся на полуслове, смахнул слезинку и продолжал обычным голосом:
- В ту пору Сюннева уже примкнула к тем в нашей стране, кто жил тихо и
уединенно.
Набожность пришла к ней поздно. Она научилась смотреть сквозь мишуру жизни,
никогда не
приукрашивала свои слова. Но чувствовалось, что она угадывала изобильность бытия
и с помощью
неких поступков стремилась наделить ею нас, окружающих. Хотела, чтобы наше "я"
было цельным и
Господь имел возможность узреть нас.
- Она так и говорила?
Отец вздрогнул. Искоса посмотрел на меня:
- Да нет. Не говорила, но подразумевала.
- Вернее, ты думаешь, что она это подразумевала, и тебе хочется видеть ее
такой.
- Не умничай чересчур, Пьетюр. Но по-моему, ты поймешь, если я продолжу
рассказ. Она
стояла у твоей кроватки. Со стаканом воды в руке. Обмакнула пальцы, начертила у
тебя на лбу крест
и прошептала: "Крещаю тебя, бедняжка ты мой, Пьетюром. Во имя Господа, аминь".
Тут она быстро
огляделась по сторонам и измученная упала в синее кресло. Словно исполнила дело
своей жизни,
вытащила тебя, последнего отпрыска нашего рода, на сушу и дала легкие, чтобы
дышать. Я был
потрясен, в том числе и собственными грехами бездействия, ну что бы мне
окрестить тебя, ведь это
такая малость, она ведь ничего для меня не |