ой до мельчайших деталей и ничуть не похожей на безумные обыски
первых дней революции и гражданской войны. А что страшнее, я сказать не
могу. Старший чин, невысокий, сухопарый, молчаливый блондин, присев на
корточки, перебирал в сундучке бумаги. Действовал он медленно, внимательно,
досконально. К нам прислали, вернее, нас почтили вполне квалифицированными
работниками литературного сектора. Говорят, этот сектор входит в третье
отделение, но мой знакомый писатель в узеньких брючках, тот, что угощает
леденцами, с пеной у рта доказывает, что то отделение, которое ведает нами,
считается не то вторым, не то четвертым. Роли это не играет, но соблюдение
некоторых
административно-полицейских традиций вполне в духе сталинской эпохи.
Каждая просмотренная бумажка из сундука шла либо на стул, где постепенно
вырастала куча, предназначенная для выемки, либо бросалась на пол. По
характеру отбора бумаг можно всегда сообразить, на чем собираются строить
обвинение, поэтому я навязалась чину в консультанты, читала трудный почерк
О. М., датировала рукописи и отбивала все, что можно, например, хранившуюся
у нас поэму Пяста и черновики сонетов Петрарки. Мы все заметили, что чин
интересуется рукописями стихов последних лет. Он показал О. М. черновик
"Волка" и, нахмурив брови, прочел вполголоса этот стишок от начала до конца,
а потом выхватил шуточные стихи про управдома, разбившего в квартире
недозволенный орган. "Про что это?" - недоуменно спросил чин, бросая
рукопись на стул. "А в самом деле, - сказал О. М., - про что?" Вся разница
между двумя периодами - до и после 37 года - сказалась на характере
пережитых нами обысков. В 38-м никто ничего не искал и не тратил времени на
просмотр бумаг. Агенты даже не знали, чем занимается человек, которого они
пришли арестовать. Небрежно перевернули тюфяки, выкинули на пол все вещи из
чемодана, сгребли в мешок бумаги, потоптались и |