Сероватый, по-зимнему неяркий свет смягчил зловещую желтизну фонарей;
казалось, что днем выпадет снежок. Было около восьми утра, значит, Рубашов
вступил в эту камеру всего-навсего три часа назад. Двор окружали тюремные
корпуса; тускло чернели зарешеченные окна;
Вероятно, за ними стояли заключенные и так же, как он, смотрели во
двор; но ему не удавалось их разглядеть. Снег во дворе серебрился настом,
под ногами он стал бы весело похрустывать. По обеим сторонам узкой тропы,
которая огибала заснеженный двор примерно в десяти шагах от стен,
возвышались белые холмистые насыпи. На сторожевой дорожке внешней стены
шагал туда и обратно часовой. Один раз, поворачивая назад, он плюнул -
плевок описал дугу, и часовой с любопытством посмотрел вниз.
Пагубная болезнь, - думал Рубашов. - Революционер не может считаться с
тем, как другие воспринимают мир".
Или - может? И даже должен?
Да, но отождествляя себя с другими, он не сможет изменить мир.
Или - только тогда и сможет?
Тот, кто понимает других - и прощает, - может ли он решительно
действовать?
Или - не может никто другой?
Значит, расстрел, - думал Рубашов. - Мои побуждения никого не
интересуют". Он прислонился лбом к окну. Двор внизу был безмолвным и белым.
Несколько минут он стоял неподвижно, бездумно прижимаясь к льдистому
стеклу. А потом до его сознания дошло, что он слышит негромкий, но
настойчивый стук.
Он оглянулся и напряженно прислушался. Постукивание было таким
осторожным, что сначала ему не удавалось понять, справа или слева оно
рождается. А пока он соображал, постукивание стихло. Тогда он начал стучать
сам - в стенку у параши, Четыреста шестому, но не получил никакого ответа.
Он подошел к противоположной стене, отделяющей его от Четыреста второго, и,
перегнувшись через койку, тихонько постучал. Четыреста второй сразу же
откликнулся. Рубашо |