та -- та же "шпана" --
30
загримированными "a la Ламорисс", то вся среда фильма, снятая в цвете,
наполненная игрой солнечных пятен, зеркальных отражений, бликами воды -- живая,
пульсирующая, предвесенняя. В ней ощущается радостная, томительная игра
накопленных сил.
Начиная от затейливой натуры -- подъезда старого московского дома с окном,
застекленным разноцветными стеклышками, до горбатых переулков, гулкой
подворотни, высокого коридора музыкальной школы с янтарным натертым паркетом и
огромным готическим креслом, на которое взгромождается мальчик,-- все
неоспоримо
московское, обжитое, настоящее. Но нигде оно не оборачивается "мертвой натурой"
или столь модной впоследствии "ностальгией". Все включено в живой, подвижный
поток жизни. Крошечная подробность -- мальчик останавливается у витрины с,
зеркалами -- разворачивается в целый этюд радостного солнечного блеска,
многократно размноженной улицы с куском дома, троллейбусом, женщиной, целой
россыпью яблок -- в прелестный экзерсис кинокамеры. Асфальт, политый внезапно
хлынувшим дождем, отражает ослепительную голубизну неба. Старая подворотня,
полная не только звуков маленькой скрипки, но и дрожащих солнечных бликов,
облита голубизной:
голубизной старой облупившейся краски, синего комбинезона рабочего, нарядного
бархата скрипичного футляра. Диалог красного и желтого катков или гармония
красной рубашонки мальчика и красного катка на сером влажном асфальте создают
звонкую, молодую гамму. В фильме не так важны собственно сюжетные мотивы --
друзья, большой и маленький, теряют друг друга в дождь,--сколько сам этот
дождь,
веселый, крупный ливень, обрушивающийся на толпу, глазевшую, как сносят дом.
Ливень так же, как зеркала в витрине, становится самостоятельным эпизодом в
картине, он "значит" не меньше, чем ее перипетии.
Все это потом войдет в кинематограф Тарковского, приумножится в нем,
преобразится и созреет. Так же как подспудная драматическая, даже трагедийная
нота насильно разрушенных отношени |