ть и
третий - сдаться. Сами понимаете, хуже нет ничего, чем сдаться, - это
плохой конец. И нет лучше ничего, чем оживить, - это хорошее начало.
Когда я спросил: "Что-о?" - то этот вопрос, возглас, вопль относился
не к тому, что сказал Биденко, - а ведь он сообщил скучным голосом о том,
что животное, которому полагалось исчезнуть миллионы лет назад, погибло
где-то во времена фараонов! Оказывается, мое дорогое чудище жило
одновременно с человеком, и тогда это уже вопрос археологии. Или это
ошибка. Биденко ошибся, аппаратура ошиблась, дьявол его знает, кто ошибся,
директор музея ошибся и дал не ту кость. Но самое-то главное для меня,
старого хрыча (который ведь когда-то был молодым и не боялся сенсаций, а
жаждал их, жаждал того потрясения чувств, при котором душа человека
обретает крылья и открываются просторы - юность считает, что так и должно
быть, и ждет этого каждый день, потому и мечется и тратится нерасчетно,
заглядывая за все углы - не там ли притаился его величество случай;
конечно, старость, умудренная синяками, идет верней и безошибочней, но
мелочней и ради самосохранения, ради сбережения оставшихся сил утешает
себя тем, что зелен виноград, и не ест его, но на душе все равно оскомина;
но кто осторожничал всю жизнь и не тратился, тот облапошил свою юность и
ничего не приобрел к старости, кроме опостылевшего комфорта и страха перед
неожиданностями), самое главное для меня, старого хрыча, было в том, что
если в юности встреча со счастливым случаем - это оправдавшееся
предчувствие, то в старости это подобно потрясению от встречи с ожившим
мертвецом, подобно оживлению гематомы.
Короче, все эти рассуждения о нежности и воскрешении мертвого нужны
были мне для того, чтобы понять самому, почему, когда я спросил "что-о?",
я вспомнил, как он месяц назад, выходя из кабинета, когда я впервые назвал
его Сода-солнце, сказал "не надо" и потрепал меня по руке.
|