лили молодого безногого солдата Павла - он долечивался
после госпиталя. Он дал мне звездочку на шапку и сделал деревянный автомат -
замечательный, с диском. Привязал веревку, и я его носил за спиной. Получил он
из дому баночку меда, и каждое утро все дети являлись к нему в комнату. Он
съедал одну ложечку сам и по ложечке давал каждому из нас. А потом, когда
оставалось совсем на донышке, один из нас (я даже знаю, кто) не выдержал,
пробрался в комнату солдата и съел весь мед. Я помню, как Павел пришел к нам на
кухню на костылях, с пустой банкой, в ярости и чуть не плача. И мы все ревели,
глядя на него. Он тыкал пустую банку всем под нос и кричал: "Это что? Это
что?".
Мать работала с утра до ночи, а я проводил день на улице с мальчишками. Недалеко
был вокзал, и каждый день мы провожали солдат на фронт, маршировали рядом с
оркестром. Казалось, что у России бесконечные запасы мужчин. Да и девочек-
санитарок много шло в строю. Иные совсем маленькие, школьницы еще, очень
красивые в своих гимнастерках. Потом, когда я уже учился в школе, я понял, что
эти людские запасы сгорели почти полностью. В нашем классе было сорок мальчиков
- и только у четверых были живы отцы.
Часто видели мы и печальное зрелище - как конвоир с каменным лицом ведет
дезертира, уткнув штык своей винтовки ему в спину. Их вылавливали на чердаках.
Мы, мальчишки, были на стороне конвоира, и в то же время дезертиры с тоскливым и
отрешенным взглядом, все почему-то в серой одежде, казались нам родными. Можно
даже сказать, что казались родными, чуть ли не одним целым, солдат-конвоир и
дезертир. И потом, уже взрослым, я у многих людей замечал: при виде человека под
конвоем, заключенного, они смотрели на него таким взглядом, словно это их родной
брат.
Испытал я тогда и силу сострадания. Мальчишки постарше стали посылать меня
нищенствовать - маленьким лучше подают. Мне надевали сумку, и я ходил по
квартирам, просил хлеба, а они поджидали меня за углом. Но дело о |