ила его, он вдруг расплакался и потерся щекой
о ее руку.
"Вай! - воскликнула она скорбно. - Коранам ес!"*
* Горе мне! (арм.).
Что-то в бабусе все-таки было от Акулины Ивановны: мягкость, округлость,
тихие интонации
и запах лука с топленым маслом, когда ее руки повязывали ему шарфик. И в
сумерках на фоне
серого окна ее округлый силуэт выглядел узнаваемо.
Было жаль разлуки с няней. Было жаль Каминских, решивших уехать. Что-то
привычное
распадалось. Может быть, вот тогда и возникла впервые скорбная и неостановимая
мелодия утрат:
один за другим, одно за другим, все чаще и быстрее... И эта мелодия сопровождает
его в продол-
жение всей жизни. Ее нечеткие полутона, заглушаемые дневными событиями,
откладываются в
памяти, в сердце, в душе, если хотите. Он думал об этом постоянно, ибо мелодия
переполняла все
его существо, а жизнь без нее казалась невозможной.
Чтобы удостовериться в том, должно было пролететь пятьдесят девять лет.
Придавленный
этой глыбой, я слышу мелодию утрат особенно отчетливо. Еще торжественней звучат
духовые
инструменты, еще отчаянней - барабан и тарелки, еще пронзительней - скрипки и
виолы.
Голоса моих кровных родичей - умерших и ныне здравствующих - сливаются в
самозабвенном
гимне. Слов нет. Один сплошной бесконечный выдох.
Горестные признаки безжалостного времени никогда не обходили меня стороной,
но в те
давние годы все это выражалось в обычном свете: раз, два, три... утрата, потеря,
исчезновение...
имя, облик, характер. А теперь, когда накопилось, я вздрогнул однажды и
вскрикнул, хотя бездны
еще не было видно, но уже пахнуло ею из-за ближайшего поворота.
Бабуся в церковь не ходила, и белый Храм остался в памяти рисунком. Нет, она
не была
атеисткой, как мама. Она Бога поминала при случае, но как-то буднично и
безотчетно и мягко
стыдила маму за воинственную хулу, но мама в ответ лишь посмеивалась украдкой.
На кухне уже не распивается шампанское с бл |