а засудить, вынести ему приговор -
его надо было прежде сломить, чтобы он, если уж с приговором не согласится,
так не смог бы ему и противостоять, не смог бы пойти на смерть с убеждением,
будто прав он, а не судьи его. Еще задолго до суда Брусенков знал, какая
предстоит ему задача - сломить апостола этого на глазах у народа. Знал и
надеялся не только на себя, но и на Власихина, что тот, не найдя слов
оправдания, не скроет этого перед людьми, не сможет, не сумеет скрыть.
И вот чувство растерянности Брусенков уловил наконец на лице
подсудимого, заметил, как тот провел рукой по кудлатой своей голове.
И еще заметил, что по переулкам кое-кто из народа стал возвращаться
обратно на площадь...
- Перехожу нынче к подсудимому, - снова повторил Брусенков. - Товарищи!
Мужика каждый обманывал. Поп сколь меня обманывал, и царь, и Колчак, и
всякая мелюзга обманула меня прошлый год весной, я и позволил той мелюзге
Советскую власть спихнуть. Но больше всего обида мне - когда меня свой же,
только шибко умный мужик обманет. И не Кузодеев-мироед - с того что и взять,
тот всем и каждому известный, - а мужик, которому я верить привык, как
честному. Тот мужик благодаря своего ума должон бы сказать в свое время
совет: ты, Иван, либо ты, Марья, детей на царскую войну не отдавай, хорони
как можешь, в урман куда увези. Глядишь, кто бы и сделал в то время, понял
бы, что война - она глупая, кровопролитная и ничего человеческого в ей нет.
Кержаки, староверы, не отдавали же детей в службу! Не чужие их научили,
свои, истинно свои люди. Но нашего, сказать, умницу призыв в ту пору не
касался, его детки малые еще были. Вот он и молчал... Он и прошлый год,
такой умный, не говорил нам Советскую власть спасать и беречь. Которые и
поменее грамотные, и поменее у них было ума - говорили. Не боялись, что
мужики им не поверят, а временщики всякие расстреляют. А ведь ему -
умн |