она видела близкий конец с горестной ясностью, я
прозревал его сквозь цветной туман надежд. На ее стороне были житейский опыт и
присущая женщинам способность мыслить конуретно. Мне же все виделось смутно,
ведь
жизни-то я совсем не знал, глядя на нее сквозь призму отвлеченных схем, а притом
меня еще
швыряла с волны на волну доселе не испытанная эмоциональная буря. Бесспорно
одно:
наше отношение друг к другу было глубоко честным и неподдельно бережным.
Внешние же
обстоятельства, как нарочно, складывались так, чтобы распахнуть перед нами
дверь,
ведущую к полной близости. Мы так часто просиживали наедине целые вечера, что
ничего
бы не стоило выкроить несколько минут для краденой физической близости.
И все же мы воздерживались от такого шага.
Я понял ее только на самой последней странице нашего романа. В каждой
подлинно
любящей женщине живут одновременно мать и ребенок. Мне было суждено увидеть это
в
ней, но то был прощальный дар. Ею владел страх, что в объятиях зрелой женщины,
охваченной страстью, во мне проснется Лернейская гидра чувственности, древнее
чудище,
растущее по мере того, как ему рубят головы. Опасение это было
заботливо-материнским.
Оно удерживало Аннет. Я же, находясь под впечатлением скользких, как змеи,
рассказов
сверстников, живописующих свои действительные или вымышленные "победы", в
сближении с Аннет видел ужас профанации, святотатства. Мысль Гете, что все
свершающееся есть только символ, смысл коего определяет лишь мера значительности
человеческого переживания, для шестнадцатилетнего юнца была слишком глубока.
Ничто
не могло успокоить тревоги, сковавшие меня. Величайшая из сил жизни властно
вела нас
друг к другу, а мы упорно противились ей. Победить нашу нерешительность мог
только
случай.
***
В камине пощелкивали дрова. Света не зажигали. Гостиную озаряло только
пламя
камина, его оранжевые блики играли на стенах и убранстве комнаты. Привычные
вещи
обрамляли лик необы |