ых, перво-второ-третье-разовых, числящихся «мадемуазель не пришла» до
хронического «мадемуазель не приходит» — какая работа в дороге. Мадемуазель
просто поселилась в отсутствии, в которое (для нас) сначала случайно попала. Не
было обеда или ужина, чтобы кто-нибудь из больших или маленьких, между тарелкой
и тарелкой, тоном отстоявшегося уже удивления не устанавливал: «А мадемуазель не
идет». И сразу, точно только того и ждали по проторенным уже дорогам отзвука,
хоровое: — Может быть, заболела? Но тогда бы написала. Может быть, сестра
заболела? Но тогда бы тоже написала. Может быть, до того одна, что и написать
некому? Но тогда ведь и подать некому. Может быть... Мадемуазель, где-то
болевшая, наваливала. Люди были все трезвые (бабушка, тетка/дядя и мать
мальчика, отец и мать девочки), люди, видавшие виды — кто в Советской России,
кто в Армии, те и другие — в эмиграции, люди — и это главное — с той
кровоточащей гордостью, по которой и узнают изгнанников, люди, заместившие себя
детьми, свое сорвавшееся или надорвавшееся сегодня их — о, каким! — завтра, люди
времени (вечного недохвата его) и посему — по всему — нещадные к детскому, люди,
взявшие детское время на учет. А это время — кровное, детское — шло, дети, не
без некоторого смущения, ибо хорошие дети — праздно-шатались, условно, конечно —
особенно для девочки, нянчившей младшего брата и уроки воспринимавшей как отдых.
Уроки повторялись и вновь забывались, книги выкладывались и вновь вдвигались.
Мадемуазель не шла.
Дом как-то расслаб, размяк, никто — в пределах дома — никуда не торопился. —
Молоко поставить, потому что сейчас мадмуазель придет... Столовую убрать, потому
что сейчас мадемуазель придет... Голову помыть, да вот сейчас мадемуазель
придет... За углями в подвал, а то мадмуазель придет...
Павильон был холодный, топленых комнат —две, и мадемуазель приходами все
перемещала. Раз классная здесь, то столовая там-то, то швейная еще где-то и т.
д. Прошло и кочевье.
|